— Сильнее… Бороться… Должен… Еще есть смысл… Сопротивляться… Помнить… Еще можно… Ошиблись… Осудили… Но еще…
Слова превратились в рычание, словно боль стала нестерпимой и уже не позволяла говорившему арканить мечущиеся мысли. Гомер шагнул внутрь.
Хантер лежал без сознания, разметавшись на скомканных влажных простынях. Бинты, стискивающие череп бригадира, наползали ему на самые глаза, заострившиеся скулы были покрыты испариной, обросшая нижняя челюсть бессильно отвалилась. Его широкая грудь натужно, как кузнечный мех, ходила вверх и вниз, с трудом поддерживая огонь в слишком большом теле.
У изголовья постели затылком к Гомеру стояла девчонка, сцепив за спиной худые руки. Не сразу, только вглядевшись, старик заметил почти сливающийся с тканью ее комбинезона черный нож, рукоять которого она крепко обнимала пальцами.
Гудок.
Еще гудок. И еще.
Тысяча двести тридцать пятый. Тысяча двести тридцать шестой. Тысяча двести тридцать седьмой.
Артем считал их не для того, чтобы оправдываться перед командиром. Это было необходимо, чтобы чувствовать: он куда-то движется. И если он удаляется от точки, в которой начал считать, значит, с каждым гудком он все же становится ближе к той точке, где это безумие закончится.
Самообман? Да, пусть так. Но слушать их, думая, что они не прервутся никогда, было невыносимо. Хотя вначале, в самое первое его дежурство, ему это даже нравилось: гудки как метроном упорядочивали какофонию мыслей, опустошали голову, подчиняли своему неспешному ритму скачущий пульс.
Но порезанные ими минуты становились в точности похожи одна на другую, и Артему начинало казаться: так и есть, он застрял в каком-то временном капкане и не сможет из него выбраться, пока гудки не прекратятся. Была такая пытка в Средневековье: провинившегося обривали наголо и усаживали под бочкой, из которой на его макушку по капле падала вода, постепенно сводя несчастного с ума. Там, где была бессильна дыба, обычная вода давала превосходные результаты.
Привязанный проводом, Артем не имел права отлучиться ни на секунду. Все дежурство он старался не пить, чтобы нужда не отвлекала его от гудков. Накануне он не выдержал, вышмыгнул из комнаты, домчался до уборной — и сразу назад. Еще с порога прислушался и похолодел: темп был не тот, сигнал частил, сорвавшись с обычного размеренного шага. Могло произойти только одно, и он это прекрасно понимал. Миг, которого он так ждал, наступил, когда его не оказалось рядом. Испуганно обернувшись на дверь — не заметил ли кто? — Артем поскорее перенабрал и приник к трубке.
Аппарат щелкнул, и гудки, обнуляя счет, пошли в привычном ритме. С тех пор «занято» больше не было ни разу, и к телефону никто тоже не подходил. Но бросить трубку Артем все равно не смел, только перекладывал ее от вспотевшего уха к замерзшему, стараясь не сбиться.
Начальству об этом случае он сразу не доложил, а теперь ему уже как-то не верилось, что гудки могли звучать и иначе. Ему был дан приказ: дозвониться, и вот уже неделя, как он существовал только для этого. За нарушение приказа он попадет под трибунал, для которого оплошность ничем не отличается от саботажа.
И еще телефон подсказывал ему, сколько оставалось до конца дежурства. Своих часов у Артема не было, но во время обхода он засек по командирским: сигнал повторяется раз в пять секунд. Двенадцать гудков — минута. Семьсот двадцать — час. Тринадцать тысяч шестьсот восемьдесят — смена. Песчинками они пересыпались из некой безразмерной стеклянной колбы — в другую, бездонную. А в узкой горловине между двумя этими невидимыми сосудами сидел Артем и слушал время.
Бросить трубку он не решался только потому, что командир мог нагрянуть с проверкой в любой момент. А так… В том, что он делал, не было никакого смысла. По другую сторону провода наверняка больше не оставалось ни единой живой души. Когда Артем закрывал глаза, перед ним снова вставала эта картина…
Он видел забаррикадированный изнутри кабинет начальника станции и его хозяина, уткнувшегося лицом в стол, сжимающего в руке «макаров». Разумеется, с простреленными навылет ушами ему не слышно надрывающийся телефон. Те, снаружи, так и не сумели взломать дверь, но замочные скважины и щели остаются открыты. И отчаянное дребезжание старого аппарата проникает сквозь них, ползет над платформой, заваленной распухшими трупами… Когда-то телефонные звонки было не расслышать из-за неумолчного гомона толпы, шороха шагов, детского плача, но сейчас, кроме них, мертвых не тревожит больше ни один звук. Мигает багровое зарево от агонизирующих аварийных аккумуляторов.
Звонок.
Еще звонок.
Тысяча пятьсот шестьдесят третий. Тысяча пятьсот шестьдесят четвертый.
Никто не отвечает.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ.
ДАРЫ
— Докладывай!
Что-что, а застать врасплох он умел превосходно. В гарнизоне о командире ходили легенды: бывший наемник славился искусством обращения с холодным оружием и своей способностью растворяться в темноте. Когда-то, еще до того, как осесть на Севастопольской, он в одиночку вырезал целые вражеские блокпосты, стоило дозорным проявить малейшее легкомыслие.
Артем подскочил, прижимая трубку к уху плечом, отдал честь и с некоторым сожалением прекратил отсчет. Командир подошел к листку дежурств, сверился с часами, напротив даты — третье ноября — поставил отметку: девять двадцать две, расписался и обернулся к Артему.
— Тишина. В смысле, никого нет.
— Молчат?.. — Командир пожевал; разминая мышцы, хрустнул шеей. — Не поверю.
— Во что не поверите? — опасливо уточнил Артем.
— В то, что так быстро Добрынинскую накрыло. Что же, эпидемия уже в Ганзе? Ты представляешь себе, что должно было начаться, если Кольцо поражено?
— Но мы ведь не знаем, — неуверенно отозвался Артем, — может, уже и началось. Связи ведь нет.
— А если провода повреждены? — Командир нагнулся, побарабанил пальцами по столу.
— Было бы, как с базой. — Артем мотнул головой в сторону туннеля, уходящего к Севастопольской. — Набираю — вообще все глухо. А тут хотя бы гудки идут. Техника работает.
— А базе мы, видимо, не нужны, раз к воротам больше никто не приходит. Или нет просто уже никакой базы. И Добрынинской тоже нет, — ровно произнес командир. — Слушай, Попов… А если там никого не осталось, то и мы все скоро передохнем. Никто нам на помощь не придет. И карантин наш тогда ни к чему. Может, ну его к черту, как считаешь? — он пожевал снова.
— Никак нет, карантин необходим, — испуганно открестился от такой ереси Артем, вспоминая манеру командира сначала стрелять дезертирам в живот, а потом зачитывать им приговор.
— Необходим, — задумчиво повторил тот. — Сегодня еще трое заболели. Двое местных и наш один. Акопов. А Аксенов умер.
— Аксенов? — Артем трудно сглотнул, зажмурился.
— Расшиб себе голову о рельс. Говорил, что очень болела, — так же ровно продолжил командир. — И он не первый. Чертовски сильно должна болеть голова, чтобы полчаса стараться расколотить ее себе, стоя на коленях, а?
— Так точно, — Артема замутило.
— Не тошнит? Слабости нет? — заботливо спросил командир, направляя фонарик ему в лицо. — Рот открой. Скажи «Аааа». Молодец. Ты вот что, Попов, лучше дозвонись. Дозвонись, Попов, до Добрынинской, и пусть они тебе скажут, что у Ганзы есть вакцина и что их санитарные бригады скоро будут здесь. И что они нас, здоровых, спасут. А больных вылечат. И что мы не останемся в этом аду на веки вечные. И вернемся домой к же нам. Ты к Гале своей вернешься. А я к Алене и к Вере. Понял, Попов?
— Так точно, — судорожно кивнул Артем.
— Вольно.
Его тесак надломился у самой рукояти, не выдержав веса рухнувшего на него создания. Лезвие вошло так глубоко в тушу, что его даже не пытались оттуда извлечь. Сам обритый, весь исполосованный когтями, уже почти трое суток не приходил в себя.